В мае Лаптевы переехали на дачу в Сокольники. В это время Юлия была уже беременна.
Прошло больше года. В Сокольниках, недалеко от полотна Ярославской дороги, сидели на траве Юлия и Ярцев; немного в стороне лежал Кочевой, подложив руки под голову, и смотрел на небо. Все трое уже нагулялись и ждали, когда пройдет дачный шестичасовой поезд, чтоб идти домой пить чай.
— Матери видят в своих детях что-то необыкновенное, так уж природа устроила, — говорила Юлия. — Целые часы мать стоит у постельки, смотрит, какие у ребенка ушки, глазки, носик, восхищается. Если кто посторонний целует ее ребенка, то ей, бедной, кажется, что это доставляет ему большое удовольствие. И ни о чем мать не говорит, только о ребенке. Я знаю эту слабость матерей и слежу за собой, но, право, моя Оля необыкновенная. Как она смотрит, когда сосет! Как смеется! Ей только восемь месяцев, но, ей-богу, таких умных глаз я не видала даже у трехлетних.
— Скажите, между прочим, — спросил Ярцев, — кого вы любите больше: мужа или ребенка?
Юлия пожала плечами.
— Не знаю, — сказала она. — Я никогда сильно не любила мужа, и Оля — это, в сущности, моя первая любовь. Вы знаете, я ведь не по любви шла за Алексея. Прежде я была глупа, страдала, всё думала, что погубила и его, и свою жизнь, а теперь вижу, никакой любви не нужно, всё вздор.
— Но если не любовь, то какое же чувство привязывает вас к мужу? Отчего вы живете с ним?
— Не знаю… Так, привычка, должно быть. Я его уважаю, мне скучно, когда его долго нет, но это — не любовь. Он умный, честный человек, и для моего счастья этого достаточно. Он очень добрый, простой…
— Алеша умный, Алеша добрый, — проговорил Костя, лениво поднимая голову, — но, милая моя, чтобы узнать, что он умный, добрый и интересный, нужно с ним три пуда соли съесть… И какой толк в его доброте или в его уме? Денег он вам отвалит сколько угодно, это он может, но где нужно употребить характер, дать отпор наглецу и нахалу, там он конфузится и падает духом. Такие люди, как ваш любезный Алексис, прекрасные люди, но для борьбы они совершенно не годны. Да и вообще ни на что не годны.
Наконец показался поезд. Из трубы валил и поднимался над рощей совершенно розовый пар, и два окна в последнем вагоне вдруг блеснули от солнца так ярко, что было больно смотреть.
— Чай пить! — сказала Юлия Сергеевна, поднимаясь.
Она в последнее время пополнела, и походка у нее была уже дамская, немножко ленивая.
— А всё-таки без любви не хорошо, — сказал Ярцев, идя за ней. — Мы всё только говорим и читаем о любви, но сами мало любим, а это, право, не хорошо.
— Всё это пустяки, Иван Гаврилыч, — сказала Юлия. — Не в этом счастье.
Чай пили в садике, где цвели резеда, левкои, табак и уже распускались ранние шпажники. Ярцев и Кочевой по лицу Юлии Сергеевны видели, что она переживает счастливое время душевного спокойствия и равновесия, что ей ничего не нужно, кроме того, что уже есть, и у них самих становилось на душе покойно, славно. Кто бы что ни сказал, всё выходило кстати и умно. Сосны были прекрасны, пахло смолой чудесно, как никогда раньше, и сливки были очень вкусны, и Саша была умная, хорошая девочка…
После чаю Ярцев пел романсы, аккомпанируя себе на рояле, а Юлия и Кочевой сидели молча и слушали, и только Юлия изредка вставала и тихо выходила, чтобы взглянуть на ребенка и на Лиду, которая вот уже два дня лежала вся в жару и ничего не ела.
— «Мой друг, мой нежный друг», — пел Ярцев. — Нет, господа, хоть зарежьте, — сказал он и встряхнул головой, — не понимаю, почему вы против любви! Если б я не был занят пятнадцать часов в сутки, то непременно бы влюбился.
Ужинать накрыли на террасе; было тепло и тихо, но Юлия куталась в платок и жаловалась на сырость. Когда потемнело, ей почему-то стало не по себе, она вся вздрагивала и упрашивала гостей посидеть подольше; она угощала их вином и после ужина приказала подать коньяку, чтобы они не уходили. Ей не хотелось оставаться одной с детьми и прислугой.
— Мы, дачницы, затеваем здесь спектакль для детей, — сказала она. — Уже всё есть у нас — и театр, и актеры, остановка только за пьесой. Прислали нам десятка два разных пьес, но ни одна не годится. Вот вы любите театр и хорошо знаете историю, — обратилась она к Ярцеву, — напишите-ка нам историческую пьесу.
— Что ж, это можно.
Гости выпили весь коньяк и собрались уходить. Был уже одиннадцатый час, а по-дачному это поздно.
— Как темно, зги не видать! — говорила Юлия, провожая их за ворота. — И не знаю, как вы, господа, дойдете. Но, однако, холодно!
Она окуталась плотнее и пошла назад к крыльцу.
— А мой Алексей, должно быть, где-нибудь в карты играет! — крикнула она. — Спокойной ночи!
После светлых комнат не было ничего видно. Ярцев и Костя ощупью, как слепые, добрались до полотна железной дороги и перешли его.
— Ни черта не видать, — сказал Костя басом, останавливаясь, и поглядел на небо. — А звезды-то, звезды, точно новенькие пятиалтынные! Гаврилыч!
— А? — отозвался где-то Ярцев.
— Я говорю: не видать ничего. Где вы?
Ярцев, посвистывая, подошел к нему и взял его под руку.
— Эй, дачники! — вдруг закричал Костя во всё горло. — Социалиста поймали!
Навеселе он всегда был очень беспокоен, кричал, придирался к городовым и извозчикам, пел, неистово хохотал.
— Природа, черт бы тебя подрал! — закричал он.
— Ну, ну, — унимал его Ярцев. — Не надо этого. Прошу вас.
Скоро приятели освоились с потемками и стали различать силуэты высоких сосен и телеграфных столбов. С московских вокзалов доносились изредка свистки, и жалобно гудели проволоки. Самая же роща не издавала ни звука, и в этом молчании чувствовалось что-то гордое, сильное, таинственное, и теперь ночью казалось, что верхушки сосен почти касаются неба. Приятели отыскали свою просеку и пошли по ней. Было тут совсем темно, и только по длинной полосе неба, усеянной звездами, да по тому, что под ногами была утоптанная земля, они знали, что идут по аллее. Шли рядом молча, и обоим чудилось, будто навстречу им идут какие-то люди. Хмельное настроение покинуло их. Ярцеву пришло в голову, что, быть может, в этой роще носятся теперь души московских царей, бояр и патриархов, и хотел сказать это Косте, но удержался.