Федор взглянул на часы и стал торопливо прощаться. Он поцеловал руку у Юлии и вышел, но, вместо того, чтобы идти в переднюю, прошел в гостиную, потом в спальню.
— Я забыл расположение комнат, — сказал он в сильном замешательстве. — Странный дом. Не правда ли, странный дом?
Когда он надевал шубу, то был будто ошеломлен, и лицо его выражало боль. Лаптев уже не чувствовал гнева; он испугался и в то же время ему стало жаль Федора, и та теплая, хорошая любовь к брату, которая, казалось, погасла в нем в эти три года, теперь проснулась в его груди, и он почувствовал сильное желание выразить эту любовь.
— Ты, Федя, приходи завтра к нам обедать, — сказал он и погладил его по плечу. — Придешь?
— Да, да. Но дайте мне воды.
Лаптев сам побежал в столовую, взял в буфете, что первое попалось ему под руки, — это была высокая пивная кружка, — налил воды и принес брату. Федор стал жадно пить, но вдруг укусил кружку, послышался скрежет, потом рыдание. Вода полилась на шубу, на сюртук. И Лаптев, никогда раньше не видавший плачущих мужчин, в смущении и испуге стоял и не знал, что делать. Он растерянно смотрел, как Юлия и горничная сняли с Федора шубу и повели его обратно в комнаты, и сам пошел за ними, чувствуя себя виноватым.
Юлия уложила Федора и опустилась перед ним на колени.
— Это ничего, — утешала она. — Это у вас нервы…
— Голубушка, мне так тяжело! — говорил он. — Я несчастлив, несчастлив… но все время я скрывал, скрывал!
Он обнял ее за шею и прошептал ей на ухо:
— Я каждую ночь вижу сестру Нину. Она приходит и садится в кресло возле моей постели…
Когда час спустя он опять надевал в передней шубу, то уже улыбался и ему было совестно горничной. Лаптев поехал проводить его на Пятницкую.
— Ты приезжай к нам завтра обедать, — говорил он дорогой, держа его под руку, — а на Пасху поедем вместе за границу. Тебе необходимо проветриться, а то ты совсем закис.
— Да, да. Я поеду, я поеду… И сестреночку с собой возьмем.
Вернувшись домой, Лаптев застал жену в сильном нервном возбуждении. Происшествие с Федором потрясло ее, и она никак не могла успокоиться. Она не плакала, но была очень бледна и металась в постели и цепко хваталась холодными пальцами за одеяло, за подушку, за руки мужа. Глаза у нее были большие, испуганные.
— Не уходи от меня, не уходи, — говорила она мужу. — Скажи, Алеша, отчего я перестала богу молиться? Где моя вера? Ах, зачем вы при мне говорили о религии? Вы смутили меня, ты и твои друзья. Я уже не молюсь.
Он клал ей на лоб компрессы, согревал ей руки, поил ее чаем, а она жалась к нему в страхе…
К утру она утомилась и уснула, а Лаптев сидел возле и держал ее за руку. Так ему и не удалось уснуть. Целый день потом он чувствовал себя разбитым, тупым, ни о чем не думал и вяло бродил по комнатам.
Доктора сказали, что у Федора душевная болезнь. Лаптев не знал, что делается на Пятницкой, а темный амбар, в котором уже не показывались ни старик, ни Федор, производил на него впечатление склепа. Когда жена говорила ему, что ему необходимо каждый день бывать и в амбаре, и на Пятницкой, он или молчал, или же начинал с раздражением говорить о своем детстве, о том, что он не в силах простить отцу своего прошлого, что Пятницкая и амбар ему ненавистны и проч.
В одно из воскресений, утром, Юлия сама поехала на Пятницкую. Она застала старика Федора Степаныча в той самой зале, в которой когда-то, по случаю ее приезда, служили молебен. Он в своем парусинковом пиджаке, без галстука, в туфлях, сидел неподвижно в кресле и моргал слепыми глазами.
— Это я, ваша невестка, — сказала она, подходя к нему. — Я приехала проведать вас.
Он стал тяжко дышать от волнения. Она, тронутая его несчастьем, его одиночеством, поцеловала ему руку, а он ощупал ее лицо и голову и, как бы убедившись, что это она, перекрестил ее.
— Спасибо, спасибо, — сказал он. — А я вот глаза потерял и ничего не вижу… Окно чуть-чуть вижу и огонь тоже, а людей и предметы не замечаю. Да, я слепну, Федор заболел, и без хозяйского глаза теперь плохо. Если случится какой беспорядок, то взыскать некому; избалуется народ. А отчего это Федор заболел? От простуды, что ли? А я вот никогда не хворал и никогда не лечился. Никаких я докторов не знал.
И старик, по обыкновению, стал хвастать. Между тем прислуга торопливо накрывала в зале на стол и ставила закуски и бутылки с винами. Было поставлено бутылок десять, и одна из них имела вид Эйфелевой башни. Подали полное блюдо горячих пирожков, от которых пахло вареным рисом и рыбой.
— Прошу дорогую гостью закусить, — сказал старик.
Она взяла его под руку и подвела к столу и налила ему водки.
— Я к вам и завтра приеду, — сказала она, — и привезу с собой ваших внучек, Сашу и Лиду. Они будут жалеть и ласкать вас.
— Не нужно, не привозите. Они незаконные.
— Почему же незаконные? Ведь отец и мать их были повенчаны.
— Без моего позволения. Я не благословлял их и знать не хочу. Бог с ними.
— Странно вы говорите, Федор Степаныч, — сказала Юлия и вздохнула.
— В евангелии сказано: дети должны уважать и бояться своих родителей.
— Ничего подобного. В евангелии сказано, что мы должны прощать даже врагам своим.
— В нашем деле нельзя прощать. Если будешь всех прощать, то через три года в трубу вылетишь.
— Но простить, сказать ласковое, приветливое слово человеку, даже виноватому, — это выше дела, выше богатства!
Юлии хотелось смягчить старика, внушить ему чувство жалости, пробудить в нем раскаяние, но всё, что она говорила, он выслушивал только снисходительно, как взрослые слушают детей.